![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Совсем не успеваю жить — только внутри себя. А жить-то хочется в разные стороны. И изо всех сил. А так — получаюсь какой-то аббревиатурой самой себя, скомканным неразборчивым иероглифом.
Есть привычка к грусти — доходящая до потребности в ней. Грусть как естественная душевная форма, как линия, по которой душе естественнее всего двигаться. <...> я думаю, что грусть — это форма благодарности жизни. Соединенная с четким пониманием того, что она проходит.
...запустить дела как следует, чтобы потом ка-а-а-а-ак наброситься!!. Всегда нужно чувствовать, что хоть немножко, да «пропадаю». В спокойном состоянии не работается. В спокойном состоянии можно только транжирить время — нарабатывая себе необходимую дозу беспокойства
Чем больнее, тем точнее (боль — залог точности, даже — форма ее).
Легкое отношение к жизни (большая, кстати, ценность для меня) совершенно не предполагает небрежности <...> предполагает оно скорее бережность и осторожность к тому, чего — легко — касаешься. Не хватая, а трогая. Не навязывая ему форму своей руки, а позволяя ему быть самим собой.
Все-таки боль имеет свойство оказывать на нас «анестезирующее» действие: убивает чувствительность ко всему, что не она, — так и норовит все представить нам в «модусе» боли.
Боль обостряет нам «оптику» лишь тогда, когда она уже прошла. Она — едкая жидкость для протирки наших внутренних линз, но, пока она по этим линзам течет, мы ничего не видим.
Из всех видов избыточности, пожалуй, милее всего мне и наиболее мною освоена избыточность книжная — выраженная в неумеренном приобретении книг, непрерывном их поглощении и заставлении ими в доме всех мыслимых пространств. Причем, как ни наивно, меня веселит и наполняет витальной силой само зрелище стен, заполненных книгами сверху донизу, сама мысль о том, что я хотя бы теоретически могу их прочитать (хотя, даже вполне теоретически, догадываюсь, что всего этого мне не прочитать, вероятно, никогда), что я в любой момент могу взять любую из них и сделать написанное в ней частью своей жизни.
Человеческое и боль — едва ли не синонимы. Человек — режущийся зуб Бытия.
С летом прощаться грустно уже хотя бы потому, что с возрастом во всяком прощании появляется вкус чего-то окончательного, непоправимого.
Впрочем, у меня этот привкус был всегда (едва ли не изначально, во всяком случае с очень раннего возраста меня сопровождало чувство, так сказать, лёгкой катастрофичности бытия), в этом смысле никакой возраст мне ничего не добавляет, разве что подтверждает и уточняет. Впрочем же, добавляет он мне радостно-удивлённо-не-вполне-доверчивой благодарности за всё, что, будучи несомненно и неоспоримо обречённым – тем не менее существует.
Осень – возвращение: даже тогда, когда никуда не уезжаешь. Лето – исступление из собственных границ, истончение их, опрозрачнивание, почти-исчезновение: душа растекается по всему чувственному космосу, жадно ощупывая каждый его предмет. Лето – чтобы набраться внешнего на всю долгую-долгую зиму.
А осенью мы просто возвращаемся в собственные границы, уточняем их – и начинаем обживать заново, - после летних ex-stasis’ов. Необыкновенно уютное занятие – готовиться к зиме.
Каждая прочитанная книга – совершенно независимо от того, в какой мере мы согласны с тем, что там написано, насколько взволновал нас её предмет, насколько это вообще нам интересно и близко - становится нашей записной книжкой: слепком с того времени нашей жизни, когда мы её читали, с того состояния, в котором читали.
Ведь что делает человек, странствуя? - Расширяет, растягивает границы своего «я» - знамо дело, воображаемые: как знать, где они на самом-то деле проходят? – Понятно, что всё главное – (да и неглавное) всегда с тобой, а перемещаясь с места на место, всего лишь уточняешь это.
<...>
И вот ездит человек по пространствам и мнит, что включает их в себя – уже тем одним, что видит, а уж тем более, если обоняет-осязает, физически в них присутствует – и тем самым вроде бы в них участвует. Символическим присвоением занимается: и то, мол, я, и это – тоже я… - и таким образом, «меня» - всё больше и больше.
<...>
Говорю, что не нужно мне никаких предметов, которые бы стояли и пыль собирали – и которые, в конце концов, всегда могут быть утрачены, - а нужно мне непременно куда-нибудь поехать: увиденного и пережитого у нас не отобрать, потому что оно становится частью нас самих. В подарок уж если что и получать, то лучше всего мыслимого - другие возможности быть собой. <...>
Всякое перемещение в пространстве – спор со своей ограниченностью во времени – со своей смертностью, отказ смириться с ней. (Собственно, к чтению книг относится совершенно то же самое; только с пространствами это в некотором смысле полнее – в силу того, что здесь есть чувственное включение.)
Реальные поездки обыкновенно оказываются и беднее, и труднее домыслов о них. Во всяком случае, они как таковые, сами по себе всего лишь дают нам материал, сырьё для будущих событий – которыми станут после известного внутреннего вызревания, внутренней обработки.
Дышать октябрём - из категории потребностей. Октябрьский воздух, запах октябрьских листьев – одно из самых сильных и внятных воплощений счастья. Счастья не как эйфории, а как полноты и точности. Вдыхание холодного октябрьского воздуха – особенно если притом ещё медленно, не торопясь, идти пешком по улицам – в числе самых верных способов «правильной» настройки, «уточнения» всего существа - и тела и души вместе.
<...>
У запахов сентября, октября и ноября в их разных стадиях – разные значения, разные «сообщения» нам. Это – запахи смирения и надежды, ясности и честности, утраты (лето прошло, год уходит, жизнь проходит) и начала (психологически год всегда начинается для меня осенью – неистребимое наследство ученических и студенческих лет: именно сентябрь, а никакой не январь пахнет началом новой жизни, возможностью того - и потребностью в том, - чтобы «всё» писать с чистого, аккуратного листа); запахи собирания всего существа в строгий порядок. Один из самых пронзительных, самых уверенных запахов надежды – запах холодного ноябрьского воздуха перед самым снегом.
Мозаичность – составленность занятий ли, образа ли жизни, чего бы то ни было из разнородных и между собою не связанных кусков - и не думает противоречить цельности. При - вполне вероятно, неминуемой - мозаичности цельность возникает тогда, когда между фрагментами «мозаики» образуются скрепляющие их, увязывающее их в некоторый осмысленный континуум связи – едва ли не сами собой, важно увидеть.
Может быть, забыть вообще ничего невозможно: чего не помним головой (в конце концов, она – только маленькая часть и памяти, и опыта, и далеко не всегда определяющая), то помним иначе: у памяти так много разных органов, что, собственно, весь человек – один сплошной орган памяти.
Поэтому работа забвения, работа освобождения превращается в особую задачу.
Событиями и впечатлениями запасаешься, как верблюд, откладывая их в свои внутренние горбы, чтобы идти через «пустыню реального» - без достаточно долгого пути по той или иной пустыне запас, кажется, по-настоящему хорошо не усваивается.
Красивое с ходу берёт душу в оборот и начинает что-то с ней делать, причём часто даже непонятно, что именно. Красивое – слишком сильное высказывание. Иногда хочется и глаза зажмурить, и уши заткнуть. Красивое агрессивно, потому что властно. И говорит с нами – куда более аморфными, чем Оно - свысока.
Ольга Балла-Гертман "Упражнения в бытии"
Есть привычка к грусти — доходящая до потребности в ней. Грусть как естественная душевная форма, как линия, по которой душе естественнее всего двигаться. <...> я думаю, что грусть — это форма благодарности жизни. Соединенная с четким пониманием того, что она проходит.
...запустить дела как следует, чтобы потом ка-а-а-а-ак наброситься!!. Всегда нужно чувствовать, что хоть немножко, да «пропадаю». В спокойном состоянии не работается. В спокойном состоянии можно только транжирить время — нарабатывая себе необходимую дозу беспокойства
Чем больнее, тем точнее (боль — залог точности, даже — форма ее).
Легкое отношение к жизни (большая, кстати, ценность для меня) совершенно не предполагает небрежности <...> предполагает оно скорее бережность и осторожность к тому, чего — легко — касаешься. Не хватая, а трогая. Не навязывая ему форму своей руки, а позволяя ему быть самим собой.
Все-таки боль имеет свойство оказывать на нас «анестезирующее» действие: убивает чувствительность ко всему, что не она, — так и норовит все представить нам в «модусе» боли.
Боль обостряет нам «оптику» лишь тогда, когда она уже прошла. Она — едкая жидкость для протирки наших внутренних линз, но, пока она по этим линзам течет, мы ничего не видим.
Из всех видов избыточности, пожалуй, милее всего мне и наиболее мною освоена избыточность книжная — выраженная в неумеренном приобретении книг, непрерывном их поглощении и заставлении ими в доме всех мыслимых пространств. Причем, как ни наивно, меня веселит и наполняет витальной силой само зрелище стен, заполненных книгами сверху донизу, сама мысль о том, что я хотя бы теоретически могу их прочитать (хотя, даже вполне теоретически, догадываюсь, что всего этого мне не прочитать, вероятно, никогда), что я в любой момент могу взять любую из них и сделать написанное в ней частью своей жизни.
Человеческое и боль — едва ли не синонимы. Человек — режущийся зуб Бытия.
С летом прощаться грустно уже хотя бы потому, что с возрастом во всяком прощании появляется вкус чего-то окончательного, непоправимого.
Впрочем, у меня этот привкус был всегда (едва ли не изначально, во всяком случае с очень раннего возраста меня сопровождало чувство, так сказать, лёгкой катастрофичности бытия), в этом смысле никакой возраст мне ничего не добавляет, разве что подтверждает и уточняет. Впрочем же, добавляет он мне радостно-удивлённо-не-вполне-доверчивой благодарности за всё, что, будучи несомненно и неоспоримо обречённым – тем не менее существует.
Осень – возвращение: даже тогда, когда никуда не уезжаешь. Лето – исступление из собственных границ, истончение их, опрозрачнивание, почти-исчезновение: душа растекается по всему чувственному космосу, жадно ощупывая каждый его предмет. Лето – чтобы набраться внешнего на всю долгую-долгую зиму.
А осенью мы просто возвращаемся в собственные границы, уточняем их – и начинаем обживать заново, - после летних ex-stasis’ов. Необыкновенно уютное занятие – готовиться к зиме.
Каждая прочитанная книга – совершенно независимо от того, в какой мере мы согласны с тем, что там написано, насколько взволновал нас её предмет, насколько это вообще нам интересно и близко - становится нашей записной книжкой: слепком с того времени нашей жизни, когда мы её читали, с того состояния, в котором читали.
Ведь что делает человек, странствуя? - Расширяет, растягивает границы своего «я» - знамо дело, воображаемые: как знать, где они на самом-то деле проходят? – Понятно, что всё главное – (да и неглавное) всегда с тобой, а перемещаясь с места на место, всего лишь уточняешь это.
<...>
И вот ездит человек по пространствам и мнит, что включает их в себя – уже тем одним, что видит, а уж тем более, если обоняет-осязает, физически в них присутствует – и тем самым вроде бы в них участвует. Символическим присвоением занимается: и то, мол, я, и это – тоже я… - и таким образом, «меня» - всё больше и больше.
<...>
Говорю, что не нужно мне никаких предметов, которые бы стояли и пыль собирали – и которые, в конце концов, всегда могут быть утрачены, - а нужно мне непременно куда-нибудь поехать: увиденного и пережитого у нас не отобрать, потому что оно становится частью нас самих. В подарок уж если что и получать, то лучше всего мыслимого - другие возможности быть собой. <...>
Всякое перемещение в пространстве – спор со своей ограниченностью во времени – со своей смертностью, отказ смириться с ней. (Собственно, к чтению книг относится совершенно то же самое; только с пространствами это в некотором смысле полнее – в силу того, что здесь есть чувственное включение.)
Реальные поездки обыкновенно оказываются и беднее, и труднее домыслов о них. Во всяком случае, они как таковые, сами по себе всего лишь дают нам материал, сырьё для будущих событий – которыми станут после известного внутреннего вызревания, внутренней обработки.
Дышать октябрём - из категории потребностей. Октябрьский воздух, запах октябрьских листьев – одно из самых сильных и внятных воплощений счастья. Счастья не как эйфории, а как полноты и точности. Вдыхание холодного октябрьского воздуха – особенно если притом ещё медленно, не торопясь, идти пешком по улицам – в числе самых верных способов «правильной» настройки, «уточнения» всего существа - и тела и души вместе.
<...>
У запахов сентября, октября и ноября в их разных стадиях – разные значения, разные «сообщения» нам. Это – запахи смирения и надежды, ясности и честности, утраты (лето прошло, год уходит, жизнь проходит) и начала (психологически год всегда начинается для меня осенью – неистребимое наследство ученических и студенческих лет: именно сентябрь, а никакой не январь пахнет началом новой жизни, возможностью того - и потребностью в том, - чтобы «всё» писать с чистого, аккуратного листа); запахи собирания всего существа в строгий порядок. Один из самых пронзительных, самых уверенных запахов надежды – запах холодного ноябрьского воздуха перед самым снегом.
Мозаичность – составленность занятий ли, образа ли жизни, чего бы то ни было из разнородных и между собою не связанных кусков - и не думает противоречить цельности. При - вполне вероятно, неминуемой - мозаичности цельность возникает тогда, когда между фрагментами «мозаики» образуются скрепляющие их, увязывающее их в некоторый осмысленный континуум связи – едва ли не сами собой, важно увидеть.
Может быть, забыть вообще ничего невозможно: чего не помним головой (в конце концов, она – только маленькая часть и памяти, и опыта, и далеко не всегда определяющая), то помним иначе: у памяти так много разных органов, что, собственно, весь человек – один сплошной орган памяти.
Поэтому работа забвения, работа освобождения превращается в особую задачу.
Событиями и впечатлениями запасаешься, как верблюд, откладывая их в свои внутренние горбы, чтобы идти через «пустыню реального» - без достаточно долгого пути по той или иной пустыне запас, кажется, по-настоящему хорошо не усваивается.
Красивое с ходу берёт душу в оборот и начинает что-то с ней делать, причём часто даже непонятно, что именно. Красивое – слишком сильное высказывание. Иногда хочется и глаза зажмурить, и уши заткнуть. Красивое агрессивно, потому что властно. И говорит с нами – куда более аморфными, чем Оно - свысока.
Ольга Балла-Гертман "Упражнения в бытии"